История СССР
словами поэтов и "шершавым языком плаката"

(к очередной годовщине революции)


Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.

А. Блок, 1914
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожащей рукой?
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!

Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.

Закидали их ёлками, замесили их грязью
И пошли по домам под шумок толковать,
Что пора положить бы уж конец безобразию,
Что и так уже скоро, мол, мы начнем голодать.

И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти, к недоступной Весне!

А. Вертинский (стихи и музыка)
"То, что я должен сказать (Проводы погибших юнкеров)",
ноябрь - декабрь 1917 г.
С Россией кончено… На последях
Её мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик, да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи,
Германцев с запада, Монгол с востока,
Отдай нас в рабство, вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда!

М. Волошин.
"Брестский мир", 23 ноября 1917
1

Белая гвардия, путь твой высок:
Черному дулу — грудь и висок.

Божье да белое твое дело:
Белое тело твое — в песок.

Не лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает...

Старого мира — последний сон:
Молодость — Доблесть— Вандея — Дон.

11 марта 1918

2

Кто уцелел — умрет, кто мертв — воспрянет.
И вот потомки, вспомнив старину:
— Где были вы? — Вопрос как громом грянет,
Ответ как громом грянет: — На Дону!

Что делали? — Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон.
И в словаре задумчивые внуки
За словом: долг напишут слово: Дон.

17 марта 1918

3

Волны и молодость — вне закона!
Тронулся Дон. — Погибаем. — Тонем.
Ветру веков доверяем снесть
Внукам — лихую весть:

Да! Проломилась донская глыба!
Белая гвардия — да! — погибла.
Но покидая детей и жен,
Но уходя на Дон,

Белою стаей летя на плаху,
Мы за одно умирали: хаты!

Перекрестясь на последний храм,
Белогвардейская рать — векам.

Благовещение 1918
Москва


М. Цветаева.
"Дон", 1918
Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов.

Другие — из рядов военных,
Дворянских разоренных гнезд,
Где проводили на погост
Отцов и братьев убиенных.

В одних доселе не потух
Хмель незапамятных пожаров,
И жив степной, разгульный дух
И Разиных, и Кудеяров.

В других — лишенных всех корней —
Тлетворный дух столицы Невской:
Толстой и Чехов, Достоевский —
Надрыв и смута наших дней.

Одни возносят на плакатах
Свой бред о буржуазном зле,
О светлых пролетариатах,
Мещанском рае на земле…

В других весь цвет, вся гниль империй,
Всё золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.

Одни идут освобождать
Москву и вновь сковать Россию,
Другие, разнуздав стихию,
Хотят весь мир пересоздать.

<...>

И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнитв.

И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
«Кто не за нас — тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами».

А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.

М. Волошин.
"Гражданская война", 21 ноября 1919
Люблю часы, когда ложится
На землю ночь в Страстной Пяток.
В церквах мерцает Плащаница,
Апрельский воздух чист и строг.

И мнится: вкруг свечей струится
Неисчислимых душ поток,
Там их незримая светлица,
Им уготованный чертог.

Уснули ль маленькие дети,
Ушли ли скорбно старики —
Все царствуют в Христовом свете.

А здесь, у нас свистки, гудки,
Очередной набат в газете,
И только в сердце песнь тоски.

А. Солодовников.
"У Плащаницы", 1928


Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, — так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург, я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.

Петербург, у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

О. Мандельштам.
"Ленинград", 1930


 Это было, когда улыбался
      Только мертвый, спокойствию рад.
      И ненужным привеском качался
      Возле тюрем своих Ленинград.

      И когда, обезумев от муки,
      Шли уже осужденных полки,
      И короткую песню разлуки
      Паровозные пели гудки,

      Звезды смерти стояли над нами,
      И безвинная корчилась Русь
      Под кровавыми сапогами
      И под шинами черных марусь.     

А. Ахматова.
"Реквием", ноябрь 1935
Я хотела б от сердца врага полюбить,
Оглянусь — и не вижу врага,
Всей душою хотела бы злобу простить,
Да никто мне не делает зла.

За себя никого я нигде не виню,
Но могу ли за брата простить
Иль того, кто святыню родную мою
И любимый народ оскорбит?

Берегись, мое сердце, и в корне глуши —
Ты берешься прощать и судить.
Или в этом ты видишь смиренье души,
Иль дана тебе власть обвинить?

Не смотри высоко, кротко путь совершай,
Осуди прежде страсти твои.
Перед Господом душу всегда очищай,
Непорочною совесть храни.

Кто общественный врач, рассуждать не желай —
Помудрее тебя разберут.
Со смиреньем молитву сердечную дай,
Пусть с любовью все дни протекут.

Тебе зла не хотят, не имеешь врагов,
Так и ты добротою плати,
Воспитай в своем сердце смиренье, любовь,
И душою всем благо дари.

Св. мученица Татьяна Гримблит
"Обличение", 1932


— Что за помин?
— Помин общий.
— Кто гуляет?
— Кулаки!
Поминаем душ усопших,
Что пошли на Соловки.

Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами
С детьми и пожитками.
А кто сам не шёл из хаты,
Кто кидался в обмороки, —
Милицейские ребята
Выводили под руки…

<...>

— А кто платил,
Когда я не платил?
За каждый стог,
Что в поле метал,
За каждый рог,
Что в хлеву держал,
За каждый воз,
Что с поля привёз,
За собачий хвост,
За кошачий хвост,
За тень от избы,
За дым от трубы,
За свет и за мрак,
И за просто, и за так...

А. Твардовский.
"Страна Муравия", 1934-36


И в тех краях, где виснул иней
С барачных стен и потолка,
Он, может, полон был гордыни,
Что вдруг сошел за кулака.

Ошибка вышла? Не скажите, —
Себе внушал он самому, —
Уж если этак, значит — житель,
Хозяин, значит, — потому...

А может быть, в тоске великой
Он покидал свой дом и двор
И отвергал слепой и дикий,
Для круглой цифры, приговор.

И в скопе конского вагона,
Что вез куда-то за Урал,
Держался гордо, отчужденно
От тех, чью долю разделял.

Навалом с ними в той теплушке —
В одном увязанный возу,
Тянуться детям к их краюшке
Не дозволял, тая слезу...

<...>

От их злорадства иль участья
Спиной горбатой заслонясь,
Среди врагов советской власти
Один, что славил эту власть;
Ее помощник голоштанный,
Ее опора и боец,
Что на земельке долгожданной
При ней и зажил наконец, —
Он, ею кинутый в погибель,
Не попрекнул ее со злом:
Ведь суть не в малом перегибе,
Когда — Великий перелом...

И верил: все на место встанет
И не замедлит пересчет,
Как только — только лично Сталин
В Кремле письмо его прочтет...

А. Твардовский.
"По праву памяти", 1966-69


Но в те года и пятилетки,
Кому с графой не повезло, —
Для несмываемой отметки
Подставь безропотно чело.

Чтоб со стыдом и мукой жгучей
Носить ее — закон таков.
Быть под рукой всегда — на случай
Нехватки классовых врагов.
Готовым к пытке быть публичной
И к горшей горечи подчас,
Когда дружок твой закадычный
При этом не поднимет глаз...

О, годы юности немилой,
Ее жестоких передряг.
То был отец, то вдруг он — враг.

<...>

И здесь, куда — за половодьем
Тех лет — спешил ты босиком,
Ты именуешься отродьем,
Не сыном даже, а сынком...

А как с той кличкой жить парнишке,
Как отбывать безвестный срок, —
Не понаслышке,
Не из книжки
Толкует автор этих строк...

Ты здесь, сынок, но ты нездешний,
Какой тебе еще резон,
Когда родитель твой в кромешный,
В тот самый список занесен.

Еще бы ты с такой закваской
Мечтал ступить в запретный круг.
И руку жмет тебе с опаской
Друг закадычный твой...

<...>

И званье сын врага народа
Уже при них вошло в права.

И за одной чертой закона
Уже равняла всех судьба:
Сын кулака иль сын наркома,
Сын командарма иль попа...

Клеймо с рожденья отмечало
Младенца вражеских кровей.
И все, казалось, не хватало
Стране клейменых сыновей.

А. Твардовский.
"По праву памяти", 1966-69


 Крепли музы, прозревая,
      Что особой нет беды,
      Если рядом убивают
      Ради Веры и Мечты.

      Взлёт в надеждах и в законах:
      «Совесть — матерь всех оков...»
      И романтик в эшелонах
      Вёз на север мужиков.

      Вёз, подтянутый и строгий,
      Презирая гнёт Земли...
      А чуть позже той дорогой
      Самого его везли.

      Но запутавшись в причинах,
      Вдохновляясь и юля,
      Провожать в тайгу невинных
      Притерпелась вся земля.

      Чьё-то горе, чья-то вера. —
      Смена лиц, как смутный сон:
      Те — дворяне, те — эсеры
      Те — попы... А это — он.

      И знакомые пейзажи,
      Уплывая в смутный дым,
      Вслед ему глядели так же,
      Как недавно вслед другим.

      Равнодушно... То ль с испуга,
      То ль, как прежде, веря в свет...
      До сих пор мы так друг друга
      Всё везём. И смотрим вслед.

      Может, правда, с ношей крестной,
      Веря в святость наших сил,
      Эту землю Царь Небесный,
      Исходив, благословил.

      Но коль так, — то жадный к славе
      Вслед за ним (игрок! нахал!)
      Срок спустя
                            на тройке дьявол,
      Ухмыляясь, вслед скакал.     

Н. Коржавин.
"Двадцатые годы", 1970
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы как черви жирны,
А слова как пудовые гири верны —

Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей —

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него, то малина
И широкая грудь осетина.

О. Мандельштам, ноябрь 1933



Да, он умел без оговорок,
Внезапно — как уж припечет —
Любой своих просчетов ворох
Перенести на чей-то счет;
На чье-то вражье искаженье
Того, что возвещал завет,
На чье-то головокруженье
От им предсказанных побед.

А. Твардовский.
"По праву памяти", 1966-69


А Бог с вами!
Будьте овцами!
Ходите стадами, стаями
Без меты, без мысли собственной
Вслед Гитлеру или Сталину

Являйте из тел распластанных
Звезду или свасты крюки.

М. Цветаева, 23 июня 1934

 Уводили тебя на рассвете,
      За тобой, как на выносе, шла,
      В темной горнице плакали дети,
      У божницы свеча оплыла.

      На губах твоих холод иконки,
      Смертный пот на челе... Не забыть!
      Буду я, как стрелецкие женки,
      Под кремлевскими башнями выть.

А. Ахматова.
"Реквием", ноябрь 1935
I

 Узнала я, как опадают лица,
      Как из-под век выглядывает страх,
      Как клинописи жесткие страницы
      Страдание выводит на щеках,
      Как локоны из пепельных и черных
      Серебряными делаются вдруг,
      Улыбка вянет на губах покорных,
      И в сухоньком смешке дрожит испуг.
      И я молюсь не о себе одной,
      А обо всех, кто там стоял со мною,
      И в лютый холод, и в июльский зной
      Под красною ослепшею стеною.

     
II

      Опять поминальный приблизился час.
      Я вижу, я слышу, я чувствую вас:

      И ту, что едва до окна довели,
      И ту, что родимой не топчет земли,

      И ту, что красивой тряхнув головой,
      Сказала: "Сюда прихожу, как домой".

      Хотелось бы всех поименно назвать,
      Да отняли список, и негде узнать.

      Для них соткала я широкий покров
      Из бедных, у них же подслушанных слов.

      О них вспоминаю всегда и везде,
      О них не забуду и в новой беде,

      И если зажмут мой измученный рот,
      Которым кричит стомильонный народ,

      Пусть так же они поминают меня
      В канун моего поминального дня.

      А если когда-нибудь в этой стране
      Воздвигнуть задумают памятник мне,

      Согласье на это даю торжество,
      Но только с условьем — не ставить его

      Ни около моря, где я родилась:
      Последняя с морем разорвана связь,

      Ни в царском саду у заветного пня,
      Где тень безутешная ищет меня,

      А здесь, где стояла я триста часов
      И где для меня не открыли засов.

      Затем, что и в смерти блаженной боюсь
      Забыть громыхание черных марусь,

      Забыть, как постылая хлопала дверь
      И выла старуха, как раненый зверь.

      И пусть с неподвижных и бронзовых век
      Как слезы, струится подтаявший снег,

      И голубь тюремный пусть гулит вдали,
      И тихо идут по Неве корабли.

А. Ахматова.
"Реквием", около 10 марта 1940, Фонтанный Дом
Вместе — инок, вор и я
Заперты в вагон.
Нас ведёт История
Под крутой уклон.

Едет вор с усмешкою,
Для него везде
Есть навар, не мeшкая,
На чужой беде.

Поддевает: «Нытики,
Плясовую жарь!»
И у старца вытянул
Из мешка сухарь.

Инок, бед не меряя,
Забывая боль,
В мировой мистерии
Исполняет роль.

Как при электролизе,
Человечий род
К двум различным полюсам,
Разделясь, идёт.

Всё под солнцем сдвинуто,
Спутаны места.
Благо тем, кто с иноком
Держится Христа.

А. Солодовников.
"На этапе в 1938 г.", 1961
Здесь страданье, и преступленья,
И насилье гноятся всечасно,
Здесь тайна грехопаденья
Для ума открывается ясно.

Здесь подвижник, вор и убийца
Вместе заперты палачами.
Здесь одно спасенье ― молиться
И о детстве думать ночами.

А. Солодовников.
"В лагере (1938 год)", 1961
Над нашими домами разносится набат,
     и затемненье улицы одело.
     Ты обучи любви, Арбат,
     а дальше — дальше наше дело.

     Гляжу на двор арбатский, надежды не тая,
     вся жизнь моя встает перед глазами.
     Прощай, Москва, душа твоя
     всегда-всегда пребудет с нами!

     Расписки за винтовки с нас взяли писаря,
     но долю себе выбрали мы сами.
     Прощай, Москва, душа твоя
     всегда-всегда пребудет с нами!

     Прощай, Москва, душа твоя
     всегда-всегда пребудет с нами!

Б. Окуджава.
"Песня московских ополченцев", 1969
 Джазисты уходили в ополченье,
     цивильного не скинув облаченья.
     Тромбонов и чечеток короли
     в солдаты необученные шли.

     Кларнетов принцы, словно принцы крови,
     магистры саксофонов шли,
                                                    и, кроме,
     шли барабанных палок колдуны
     скрипучими подмостками войны.

     На смену всем оставленным заботам
     единственная зрела впереди,
     и скрипачи ложились к пулеметам,
     и пулеметы бились на груди.

     Но что поделать, что поделать, если
     атаки были в моде, а не песни?
     Кто мог тогда их мужество учесть,
     когда им гибнуть выпадала честь?

     Едва затихли первые сраженья,
     они рядком лежали. Без движенья.
     В костюмах предвоенного шитья,
     как будто притворяясь и шутя.

     Редели их ряды и убывали.
     Их убивали, их позабывали.
     И все-таки под музыку Земли
     их в поминанье светлое внесли,

     когда на пятачке земного шара
     под майский марш, торжественный такой,
     отбила каблуки, танцуя, пара
     за упокой их душ.
                                      За упокой.

Б. Окуджава.
"Джазисты", 1959
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они — кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…

А. Твардовский, 1966




Одна была страшна судьбина:
В сраженье без вести пропасть.

И до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым ―
Из плена в плен ― под гром победы
С клеймом проследовать двойным.

Нет, ты вовеки не гадала
В судьбе своей, отчизна-мать,
Собрать под небом Магадана
Своих сынов такую рать.

Не знала,
Где всему начало,
Когда успела воспитать
Всех, что за проволокой держала,
За зоной той, родная мать...

А. Твардовский.
"По праву памяти", 1966-69


Где бродили по зоне КаЭры,*
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей ― никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава ―
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!

Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате ―
Там, в ледяной пади!..

* КаЭры - так в советских лагерях
называли 58 статью (контрреволюционеры).

А. Галич
"Баллада о вечном огне"
31 декабря 1968, Дубна
Товарищ Сталин!
Слышишь ли ты нас?
Заламывают руки,
Бьют на следствии.
О том, что невиновных
Топчут в грязь,
Докладывают вам
На съездах и на сессиях?

Товарищ Сталин!
Камни говорят
И плачут, видя
Наше замерзание.
Вы сами были в ссылках,
Но навряд
Вас угнетало
Так самодержавие.

Товарищ Сталин.
Заходи в барак,
Окинь суровым взглядом
Нары длинные.
Тебе доложат,
Что я подлый враг,
Но ты взгляни
В глаза мои невинные.

Я — весь Россия!
Весь, как сноп, дымлюсь,
Зияю телом,
Грубым и задубленным.
Но я ещё когда-нибудь явлюсь,
Чтобы сказать
От имени загубленных.

Ты прячешься,
Ты трусишь,
Ты нейдёшь,
И без тебя бегут в Сибирь
Составы скорые.
Так, значит, ты, Верховный,
Тоже ложь,
А ложь подсудна,
Ей судья — история!

В. Боков, «Письмо товарищу Сталину из лагеря»
1944, Лагерь Орлова-Розово Кемеровской области


Все, с чем Россия
            в старый мир врывалась,
Так что казалось, что ему пропасть,—
Все было смято... И одно осталось:
Его
         неограниченная
                                       власть.
Ведь он считал,
            что к правде путь —
                                          тяжелый,
А власть его
                сквозь ложь
                                    к ней приведет.
И вот он — мертв.
                    До правды не дошел он,
А ложь кругом трясиной нас сосет.
Его хоронят громко и поспешно
Ораторы,
                    на гроб кося глаза,
Как будто может он
                из тьмы кромешной
Вернуться,
                 все забрать
                                      и наказать.
Холодный траур,
                         стиль речей —
                                                  высокий.
Он всех давил
                     и не имел друзей...
Я сам не знаю,
                         злым иль добрым роком
Так много лет
                    он был для наших дней.
И лишь народ
                    к нему не посторонний,
Что вместе с ним
                    все время трудно жил,
Народ
             в нем революцию
                                             хоронит,
Хоть, может, он того не заслужил.
В его поступках
                       лжи так много было,
А свет знамен
                      их так скрывал в дыму,
Что сопоставить это все
                                  не в силах —
Мы просто
                слепо верили ему.
Моя страна!
                  Неужто бестолково
Ушла, пропала вся твоя борьба?
В тяжелом, мутном взгляде Маленкова
Неужто нынче
                     вся твоя судьба?
А может, ты поймешь
                                    сквозь муки ада,
Сквозь все свои кровавые пути,
Что слепо верить
                     никому не надо
И к правде ложь
                      не может привести.

Н. Коржавин, март 1953


А мы, кичась неверьем в бога,
Во имя собственных святынь
Той жертвы требовали строго:
Отринь отца и мать отринь.

Забудь, откуда вышел родом,
И осознай, не прекословь:
В ущерб любви к отцу народов ―
Любая прочая любовь.

Ясна задача, дело свято, ―
С тем ― к высшей цели ― прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.

И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.

Любой судьбине благодарен,
Тверди одно, как он велик,
Хотя б ты крымский был татарин,
Ингуш иль друг степей калмык.

Рукоплещи всем приговорам,
Каких постигнуть не дано.
Оклевещи народ, с которым
В изгнанье брошен заодно.

И в душном скопище исходов ―
Нет, не библейских, наших дней ―
Превозноси отца народов:
Он сверх всего.
Ему видней.
Он все начала возвещает
И все концы, само собой.

Сын за отца не отвечает ―
Закон, что также означает:
Отец за сына ― головой.

<...>

Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.

А. Твардовский.
"По праву памяти", 1966-69
Душа моя, печальница
О всех в кругу моем,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем.

Тела их бальзамируя,
Им посвящая стих,
Рыдающею лирою
Оплакивая их,

Ты в наше время шкурное
За совесть и за страх
Стоишь могильной урною,
Покоящей их прах.

Их муки совокупные
Тебя склонили ниц.
Ты пахнешь пылью трупною
Мертвецких и гробниц.

Душа моя, скудельница,
Всё, виденное здесь,
Перемолов, как мельница,
Ты превратила в смесь.

И дальше перемалывай
Всё бывшее со мной,
Как сорок лет без малого,
В погостный перегной.

Б. Пастернак.
"Душа", 1956
 Протопи ты мне баньку по-белому,
     Я от белого свету отвык,
     Угорю я и мне угорелому
     Пар горячий развяжет язык.

     Протопи, протопи,
     Протопи ты мне баньку, хозяюшка,
     Раскалю я себя, распалю,
     На полоке у самого краюшка
     Я сомненья в себе истреблю.

     Разомлею я до неприличности,
     Ковш холодный и всё позади,
     И наколка времён культа личности
     Засинеет на левой груди.

     Протопи, протопи,
     Протопи ты мне баньку по-белому,
     Я от белого свету отвык,
     Угорю я и мне угорелому
     Пар горячий развяжет язык.

     Сколько веры и лесу повалено,
     Сколь изведано горя и трасс,
     А на левой груди профиль Сталина,
     А на правой — Маринка анфас.

     Эх, за веру мою беззаветную
     Сколько лет отдыхал я в раю,
     Променял я на жизнь беспросветную
     Несусветную глупость мою.

     Протопи, протопи,
     Протопи ты мне баньку по-белому,
     Я от белого свету отвык,
     Угорю я и мне угорелому
     Пар горячий развяжет язык.

     Вспоминаю, как утречком раненько
     Брату крикнуть успел: "Пособи",
     И меня два красивых охранника
     Повезли из Сибири в Сибирь.

     А потом на карьере ли, в топи ли,
     Наглотавшись слезы и сырца,
     Ближе к сердцу кололи мы профили,
     Чтоб он слышал, как рвутся сердца.

     Протопи, протопи,
     Не топи ты мне баньку по-белому,
     Я от белого свету отвык,
     Угорю я и мне угорелому
     Пар горячий развяжет язык.

     Ох, знобит от рассказа дотошного,
     Пар мне мысли прогнал от ума,
     Из тумана холодного прошлого
     Окунаюсь в горячий туман.

     Застучали мне мысли под темечком,
     Получилось, я зря им клеймён,
     И хлещу я берёзовым веничком
     По наследию мрачных времён.

     Не топи, протопи, не топи,
     Протопи ты мне баньку по-белому,
     Чтоб я к белому свету привык,
     Угорю я и мне угорелому
     Пар горячий, ковш холодный
     Развяжет язык.

     Протопи, не топи,
     Протопи...

В. Высоцкий.
"Банька по-белому", 1968
Не надо околичностей.
Не надо чушь молоть.
Мы — дети культа личности,
мы кровь его и плоть.

Мы выросли в тумане,
двусмысленном весьма,
среди гигантоманий
и скудости ума.

Мы — сверстники примера,
который грозовел
наичистейшей верой
и грязью изуверств.

Мы — помеси, метисы
несовместимых свойств:
дерзаний с догматизмом,
с новаторством притворств.

Отцам — за иссык-кули,
за дыни, за пески
не орденами — пулями
сверлили пиджаки.

И серые медали
довесочков свинца,
как пломбы, повисали
на души, на сердца.

Мы не подозревали,
какая шла игра.
Деревни вымирали.
Чернели города.

И огненной подковой
горели на заре
венки колючих проволок
над лбами лагерей.

Мы люди, по распутью
ведомые гуськом,
продутые как прутья
сентябрьским сквозняком.

Мы сброшенные листья,
Мы музыка оков.
Мы — мужество амнистий
и сорванных замков.

Распахнутые двери,
Сметенные посты,
И — ярость
                новой
                          ереси.
И —
             яркость правоты!

А. Вознесенский.
"P.S.", 1956
 О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой,
      когда я шагнул со сцены, растерянный, но живой?
      Как будто шагнул я со сцены в полночный московский уют,
      где старым арбатским ребятам бесплатно судьбу раздают.

      По-моему, все распрекрасно, и нет для печали причин,
      и грустные те комиссары идут по Москве, как один,
      и нету, и нету погибших средь старых арбатских ребят,
      лишь те, кому нужно, уснули, но те, кому нужно, не спят.

      Пусть память — нелегкая служба, но все повидала Москва,
      и старым арбатским ребятам смешны утешений слова.

Б. Окуджава.
"Песенка об арбатских ребятах", 1957
Убили моего отца
Ни за понюшку табака.
Всего лишь капелька свинца —
Зато как рана глубока!

Он не успел, не закричал,
Лишь выстрел треснул в тишине.
Давно тот выстрел отзвучал,
Но рана та еще во мне.

Как эстафету прежних дней
Сквозь эти дни ее несу.
Наверно, и подохну с ней,
Как с трехлинейкой на весу.

А тот, что выстрелил в него,
Готовый заново пальнуть,
Он из подвала своего
Домой поехал отдохнуть.

И он вошел к себе домой
Пить водку и ласкать детей,
Он — соотечественник мой
И брат по племени людей.

И уж который год подряд,
Презревши боль былых утрат,
Друг друга братьями зовем
И с ним в обнимку мы живем.

Б. Окуджава, 1966
Не слишком-то изыскан вид за окнами,
Пропитан гарью и гнилой водой.
Вот город, где отца моего кокнули.
Стрелок тогда был слишком молодой.

Он был обучен и собой доволен.
Над жертвою в сомненьях не кружил.
И если не убит был алкоголем,
То, стало быть, до старости дожил.

И вот теперь на отдыхе почетном
Внучат лелеет и с женой в ладу.
Прогулки совершает шагом четким
И вывески читает на ходу.

То в парке, то на рынке, то в трамвае
Как равноправный дышит за спиной.
И зла ему никто не поминает,
И даже не обходят стороной.

Иные времена, иные лица.
И он со всеми как навеки слит.
И у него в бумажнике — убийца
Пригрелся и усами шевелит.

И, на тесемках пестрых повисая,
Гитары чьи-то в полночи бренчат,
А он все смотрит, смотрит, не мигая,
На круглые затылочки внучат.

Б. Окуджава, 1966
 Еще жив человек,
      Расстрелявший отца моего
      Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

      Вероятно, на пенсию вышел.
      Живет на покое
      И дело привычное бросил.

      Ну, а если он умер, —
      Наверное, жив человек,
      Что пред самым расстрелом
      Толстой
      Проволокою
      Закручивал
      Руки
      Отцу моему
      За спиной.

      Верно, тоже на пенсию вышел.

      А если он умер,
      То, наверное, жив человек,
      Что пытал на допросах отца.

      Этот, верно,
      на очень хорошую пенсию вышел.

      Может быть, конвоир еще жив,
      Что отца выводил на расстрел.

      Если б я захотел,
      Я на родину мог бы вернуться.

      Я слышал,
      Что все эти люди
      Простили меня.

И. Елагин.
"Амнистия", 1986

Это те, что кричали: "Варраву
Отпусти нам для праздника", те,
Что велели Сократу отраву
Пить в тюремной глухой тесноте.

Им бы этот же вылить напиток
В их невинно клевещущий рот,
Этим милым любителям пыток,
Знатокам в производстве сирот.

А. Ахматова.
"Защитникам Сталина", 1962?


Вознесенский, агент ЦРУ,
притаившийся громкою сапой,
я преступную связь признаю —
с Тухачевским, агентом гестапо.

Подхватив эстафету времен,
я на явку ходил к Мейерхольду,
вел меня по сибирскому холоду
Заболоцкий, японский шпион.

И сто тысяч агентов моих,
раскупив «Ахиллесово сердце»,
завербованы в единоверцы.
Есть конструктор ракет среди них.

И от их чернокнижных систем
ко мне тянутся темные нити.
Признаю, гражданин обвинитель.
Ну а ваша преемственность — с кем?

А. Вознесенский
"Я обвиняюсь", 1967
Скопляясь массой, люди — звери,
Толпа кричит: "Распни! Распни!"
Мы лишь тогда приходим к вере,
Когда с душой своей одни.
Господь спасает человека,
А не толпу, и не народ.
Крещаемых, входящих в реку,
Поодиночке Дух ведёт.
И через жизнь идут незримо
Владыки тайные рабы.
Они уже несовместимы
С ареною земной борьбы.
Их упованье — не коммуна,
Не кибернетики дары.
Для них звучат иные струны,
И светят новые миры.

А. Солодовников.
"Раздумья", 1961




В воде зазеленевший прутик тополиный
Чудеснее кибернетической машины.
Картошки хвост, проросший в яме где-то,
Таинственней космической ракеты.
Там человек использовал закон,
Здесь — сам закон, каким он сотворён.

А. Солодовников.
"Апрельские заметки", 1961?


Мальчик мой милый в коротких штанишках!
Я ухожу, а ты остаешься.
И будут твердить тебе устно и в книжках,
Что ты перестройки всемирной добьешься.

Что ты полетишь на другие планеты,
Поставишь на службу расщепленный атом,
У космоса новые вырвешь секреты
И сделаешь мир бесконечно богатым.

Что ты чудодействием техники брызнешь
На все, что подвержено Смерти и Горю,
И люди придут к ослепительной жизни
Не где-то, когда-то, а близко и вскоре.

Мой милый, мой бедный доверчивый мальчик,
Все это — игрушки, твое обольщенье.
Чем дольше играешь, тем дальше и дальше
Отводится миг твоего просветленья.

Но смерть приведет этот час за собою.
Поймешь ты, да поздно, уж силы иссякли,
Что целую жизнь ты бессмысленно строил
Удобное кресло к финалу спектакля.

Что путь твой был предков извечной тропинкой,
Что двигался, дедов своих не догнав ты,
Хотя они шли в большинстве по старинке,
А ты пролетел в корабле астронавта.

И вот уже Смерти всеобщие двери!
Войдешь в них и ты со всемирным теченьем,
И скажешь: — Зачем я, зачем я не верил,
Что жизнь — это к Вечности приготовленье.

Зачем не собрал я богатство другое —
Сокровища сердца! Они б не иссякли,
Ведь целую жизнь ты бессмысленно строил
Удобное кресло к финалу спектакля.

А. Солодовников.
"Смотря на детей", 1960-е гг.


Нервы,
            нервы...
Разгулялись, однако, они на Руси.
"Первый я!"
                  "Нет, я первый!" —
и в поэзии,
                  и на стоянке такси.
Словно пропасть
меж людьми,
                  даже если впритирку трещащие швы.
"Что вы прётесь?"
                        "Чего вы орёте?"
                                                "А вы?"
Обалденье
подкашивает людей
от галденья
магазинных,
                        автобусных,
                                                прочих очередей.
Добыванье
ордеров и путёвок,
                        бесчисленных справок,
                                                      сапог на меху —
это как добиванье
самих же себя на бегу.
Чтоб одеться красиво,
надо быть начеку.
Надо хищно,
                  крысино
урывать по клочку.
На колготки из Бельгии,
на румынскую брошь
наши женщины бедные
чуть не с криком: "Даешь!"
От закрута,
                  замота,
от хрустенья хребта
что-то в душах
                  замолкло,
жабы прут изо рта.
Горький воздух собесов
и нотариальных контор
пробуждает в нас бесов,
учиняющих ор.
Не по адресу
                        жажда мести,
не по адресу мат спьяна.
Плюнуть в ближнего легче,
                                                если
не доплюнуть до тех,
                                    чья вина...

Е. Евтушенко.
"Нервы взрослых", 1971-1977


Шла эпоха застоя…
А мы молоды были!
Мы не знали покоя —
Пели, пили, любили.
От докладов скучали,
Восхищались Высоцким,
На гитарах бренчали
У подъездов подростки.
Было небо синее,
Были люди попроще,
Юбки были длиннее,
И берёзовей рощи.
Что-то где-то решали
Мавзолейные старцы.
Нам они не мешали
В парке всласть целоваться.
Поважнее заботы —
Драмы личного плана.
Жизнь текла, как по нотам,
Пела Пьеха с экрана.
В той застойной эпохе —
Наша чистая юность.
…Говорят — жили плохо,
Только я бы вернулась!

Е. Ткалич.
«Эпоха застоя», 2011

 На улицах Москвы надежды голос слышен.
      Он слаб и одинок, но сладок и возвышен.
      Уже который раз он разрывает тьму...
      И хочется верить ему.

      Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться,
      тогда мои друзья с прогулки возвратятся,
      и расцветёт Москва от погребов до крыш...
      Тогда опустеет Париж.

      А если всё не так, а всё как прежде будет,
      пусть Бог меня простит, пусть сын меня осудит,
      что зря я распахнул счастливые крыла...
      Что ж делать? Надежда была.

Б. Окуджава, 1988
Вселенский опыт говорит,
что погибают царства
не оттого, что тяжек быт
или страшны мытарства.

А погибают оттого
(и тем больней, чем дольше),
что люди царства своего
не уважают больше.

Б. Окуджава.
«Б. Слуцкому», 1968








Еще по теме




ПОСЛЕСЛОВИЕ

И моя душа тоскует по Советскому Союзу.
Уральский протоиерей

На река́х Вавилонских... Известны печальные строки,
Но касались, как видим, и там покаянных глубин.
На советских реках говорить запрещалось о Боге:
Плен советский безбожный страшней вавилонских чужбин.

Что за время настало? Откуда повсюду подмены?
Стал монахом тиран, всесоюзным курортом — ГУЛАГ.
Позабыли отцы, вспоминая доступные цены,
Что людей зарывали тогда без молитв, как собак.

Мне напомнят, конечно, счастливое детство у моря,
Целину, кукурузу, коммуну за ближней межой.
И кино про уборку, и пир на колхозном просторе —
Был бы рад за людей, если б те не платили душой.

Кто припомнит картину: в Артеке ребячья ватага,
Все с крестами несутся и славят безбожную власть?
И представить смешно: не для всех черноморское благо,
Без удавки на шее в Артек никому не попасть.

Хоть родился в Союзе, однако советским я не был.
И не прыгал, как все — человек покорил небеса!
Я на небо глядел, на бездонное звёздное небо,
И скорбел, что когда-то навечно закрою глаза.

Не вступал в комсомол, с малолетства претила измена,
Крест нательный носил, но тайком, опасаясь невзгод:
Плен советский намного страшней вавилонского плена —
Становился безбожной ордой православный народ.

Две дороги в стране. Вы шагали к победам упрямо,
Высоко поднимая плакаты и с идолом стяг.
Вы смотрели на стройки, а мы на развалины Храмов.
Вы стремились вперёд, чтоб, дойдя, пировать на костях.

Ум и совесть, и честь — только партия этим владела!
Остальных обрекла жить без совести, чести, ума.
И душе ничего! Пятилетки и стройки для тела!
Всех, кто думал иначе, ждала иль сума, иль тюрьма.

Слышу слева и справа истошные вопли-укоры —
Мол, отец фронтовик, а сынок на отца восстаёт.
Но отвечу исчадьям взрывавших святые соборы:
Мой отец воевал, защищая не власть, а народ.

Забывается всё, и святое мешается с тленом.
Кто когда на Руси оды тяжкому игу слагал?
Был ли русич такой, чтобы он, воротившись из плена,
Воспевал полоненье и чтил юбилеи врага?

Таковых не бывало: иуд на Руси отлучали,
Величали Святой нашу Матушку-Русь неспроста.
Шли за веру на смерть и потомкам своим завещали:
Русский — значит Христов, Русь не может стоять без Христа!

На реках Вавилонских молчали органы и трубы,
И ведомые в плен возносили молитвы Творцу...
Коль тоска — смертный грех, то по плену тоска грех сугубый,
И служителю Правды об узах тужить не к лицу.


иеромонах Роман (Матюшин), 20-22 декабря 2018

Забыть, забыть велят безмолвно,
Хотят в забвенье утопить
Живую быль. И чтобы волны
Над ней сомкнулись. Быль — забыть!

Забыть родных и близких лица
И стольких судеб крестный путь —
Все то, что сном давнишним будь,
Дурною, дикой небылицей,
Так и ее — поди, забудь.

Но это было явной былью
Для тех, чей был оборван век,
Для ставших лагерною пылью,
Как некто некогда изрек.

Забыть — о, нет, не с теми вместе
Забыть, что не пришли с войны, —
Одних, что даже этой чести
Суровой были лишены.

Забыть велят и просят лаской
Не помнить — память под печать,
Чтоб ненароком той оглаской
Непосвященных не смущать.

О матерях забыть и женах,
Своей — не ведавших вины,
О детях, с ними разлученных,
И до войны,
И без войны.
А к слову — о непосвященных:
Где взять их? Все посвящены.

Все знают всё; беда с народом! —
Не тем, так этим знают родом,
Не по отметкам и рубцам,
Так мимоездом, мимоходом,
Не сам,
Так через тех, кто сам...

И даром думают, что память
Не дорожит сама собой,
Что ряской времени затянет
Любую быль,
Любую боль;

Что так и так — летит планета,
Годам и дням ведя отсчет,
И что не взыщется с поэта,
Когда за призраком запрета
Смолчит про то, что душу жжет...

Нет, все былые недомолвки
Домолвить ныне долг велит.
Пытливой дочке-комсомолке
Поди сошлись на свой главлит;

Втолкуй, зачем и чья опека
К статье закрытой отнесла
Неназываемого века
Недоброй памяти дела;

Какой, в порядок не внесенный,
Решил за нас
Особый съезд
На этой памяти бессонной,
На ней как раз
Поставить крест.

И кто сказал, что взрослым людям
Страниц иных нельзя прочесть?
Иль нашей доблести убудет
И на миру померкнет честь?

Иль, о минувшем вслух поведав,
Мы лишь порадуем врага,
Что за свои платить победы
Случалось нам втридорога?

В новинку ль нам его злословье?
Иль все, чем в мире мы сильны,
Со всей взращенной нами новью,
И потом политой и кровью,
Уже не стоит той цены?
И дело наше — только греза,
И слава — шум пустой молвы?

Тогда молчальники правы,
Тогда все прах — стихи и проза,
Все только так — из головы.

Тогда совсем уже — не диво,
Что голос памяти правдивой
Вещал бы нам и впредь беду:
Кто прячет прошлое ревниво,
Тот вряд ли с будущим в ладу...

Что нынче счесть большим, что малым —
Как знать, но люди не трава:
Не обратить их всех навалом
В одних непомнящих родства.

Пусть очевидцы поколенья
Сойдут по-тихому на дно,
Благополучного забвенья
Природе нашей не дано.

Спроста иные затвердили,
Что будто нам про черный день
Не ко двору все эти были,
На нас кидающие тень.

Но все, что было, не забыто,
Не шито-крыто на миру.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!

А я — не те уже годочки —
Не вправе я себе отсрочки
Предоставлять.
Гора бы с плеч —
Еще успеть без проволочки
Немую боль в слова облечь.

<...>

Так, сяк гадают те и эти,
Предвидя тот иль этот суд, —
Как наигравшиеся дети,
Что из отлучки старших ждут.

Но все, что стало или станет,
Не сдать, не сбыть нам с рук своих,
И Ленин нас судить не встанет:
Он не был богом и в живых.

А вы, что ныне норовите
Вернуть былую благодать,
Так вы уж Сталина зовите —
Он богом был — Он может встать.

И что он легок на помине
В подлунном мире, бог-отец,
О том свидетельствует ныне
Его китайский образец...

<...>

Чтоб мерить все надежной меркой,
Чтоб с правдой сущей быть не врозь,
Многостороннюю проверку
Прошли мы — где кому пришлось.

И опыт — наш почтенный лекарь,
Подчас причудливо крутой, —
Нам подносил по воле века
Его целительный настой.
Зато и впредь как были — будем, —
Какая вдруг ни грянь гроза —
Людьми
из тех людей,
что людям,
Не пряча глаз,
Глядят в глаза.

А. Твардовский.
"По праву памяти", 1966-69











Hosted by uCoz